Предсказание

«Дааа. Цветник еще тот» — думал Петр Петрович, пробираясь к классу сквозь заслон полуобнаженных девичьих тел.

Формально все было прилично (ну, или почти): голые ноги, руки, верхушки сисек и ничего больше, тем более со скидкой на жарищу, стоявшую весь август и не желавшую спадать в сентябре.

Но, как известно, чем формальнее приличия, тем трудней их соблюдать. «Ну нет. Обжегся уже не раз. Меня теперь на этой девичьей мякине не прове… Господи! А это еще что такое?!»

У дверей его класса стояла брюнетка.

Не то что бы самая голая или самая ногастая. Нет. Не голая и не ногастая, а просто неописуемо красивая. Черноглазая, умело и броско накрашенная принцесса «Тысячи и одной ночи», ухоженная, знающая цену своей бесценной красоте и полная ею доверху, до самых масляных с чертинкой глаз.

Судя по всему, она училась именно в его 11-м «А».

Это уже было слишком.

Петр Петрович входил на свой первый урок не строгим, уверенным в себе учителем, а нафиг деморализованным мальчишкой, готовым на любую глупость.

***

— Покрасовались, посверкали декольте, и хватит, — рычал он, расхаживая вдоль доски, как тигр по клетке. — Не знаю, как у вас было с Зинаидой Осиповной, а у меня все просто, как в букваре. За каждые голые ноги — к доске, плюс дополнительное задание. Закон вступает в силу со следующего урока. Вопросы есть? Вопросов нет.

Притихший класс слушал его, переглядываясь и закатывая глаза.

— У меня вопрос. Можно? — раздался хриплый голос. — А голые ноги попарно считаются, или за каждую ногу отдельно к доске?

По классу прокатилась волна хрюканья.

— Так. Ты у нас кто?

— Джим Кэрри! Джонни Депп! Лёня ди Каприо! — посыпалось отовсюду. — Фродо Бэггинс! Не, пацаны, он сам Лорд Саурон!..

— Тихо! — рявкнул Петр Петрович. Когда хотел, он мог делать это очень эффектно. Класс снова притих. — Тихо…

Через пять минут Петр Петрович понял, что у него болит голова. Через десять — что ему смертельно хочется сбежать куда-нибудь подальше. Он все время чувствовал на себе взгляд черных с чертинкой глаз, и от этого нес всякую хрень. Красавица-принцесса, вне всяких сомнений, насмехалась над ним, и Петр Петрович готов был растерзать ее за наглость и красоту.

Чтобы хоть как-то сбить этот дурной стих, он решил вызвать кого-нибудь к доске.

— Проверим, что вы помните с прошлого года. Ээээ… Хоменко!

Он специально выбрал самую невзрачную фамилию, надеясь, что на нее откликнется какая-нибудь серая мышка без бюста и голых ног.

Каков же был его ужас, когда к нему вышла сама Принцесса, сверкая своей неописуемой улыбкой.

— Чего лы… улыбаешься? — почти грубо спросил он ее.

— А что, нельзя? — нараспев спросила Принцесса, качнув бедрами.

Они у нее были крепкие, матерые, как у индийских шакти.

— Можно, если осторожно. Расскажи-ка нам, Хоменко… как тебя зовут?

— Маша, — все так же нараспев сказала Принцесса.

— Расскажи-ка нам, Маша Хоменко, о… о творчестве Блока.

— Блок — великий поэт-символист, представитель младшего поколения русских символистов, или, как они себя называли, младосимволистов, — немедленно начала Маша, не меняя интонации. — К ним принадлежали также Андрей Белый, Иннокентий Анненский и другие замечательные поэты-новаторы…

Она говорила абсолютно правильные вещи абсолютно правильным языком, все так же улыбаясь и растягивая слова, будто издевалась над ним. Петр Петрович слушал ее, раскрыв рот.

Кто-то явственно прошептал:

— Йессс! Она сделала его!

«Он прав», тоскливо думал Петр Петрович, глядя на улыбающуюся Принцессу-Машу.

— … В зрелый период своего творчества Блок все чаще обращается к национальной теме…

— Спасибо, достаточно.

— Мне пять? — нагло спросила Маша.

Ее глаза пронизывали Петра Петровича снопами радужных искр, и ему хотелось кричать.

— Пять, пять. Садись.

Класс засвистел и заулюлюкал. Маша элегантно поклонилась и пошла к своей парте.

«Это конец» — думал Петр Петрович…

***

Класс быстро привык к новому учителю, и уроки проходили обычной шкoльной текучкой.

Но Маша изводила его красотой и нахальством. Она стала подкрашивать пряди волос, ниспадавших до пояса, зеленым и голубым. Вокруг глаз у нее тоже засверкали цветные тени, и вся она бесстыдно сверкала и мерцала на уроках, как восточная мозаика. Петр Петрович был уверен, что все это в пику ему.

Когда она нахальничала на уроке, он чувствовал себя лохом из лохов. В коридоре и на улице Маша держалась с ним, как со всеми, но Петр Петрович не замечал этого и был уверен, что она третирует его, как сопливого пацана.

За месяц он извелся, как за год каторги. В нерабочее время он не мог ничем себя занять и маялся, пока снова не шел на работу и не видел Машу, и не злился, что все без толку, и не шел потом домой, чтобы снова маяться и снова ждать встречи, мучительной, как и все остальные.

Из этого порочного круга не было выхода. Петр Петрович представлял себе, как признается в своих чувствах Маше, насмешнице и богине, и выл с досады, пугая прохожих.

Однажды в воскресенье он шел по рынку.

— Подходи, сынок, подходи, дорогой! Узнай судьбу свою, узнай, что тебе звезды готовят…

Это была «гадалка Зульфия», хиромантка, астролог и медиум, обжившая тепленькое местечко у главного входа.

Он всегда проходил мимо, игнорируя призывы подойти и узнать судьбу. Но на этот раз не выдержал.

«Хоть посмеюсь», думал Петр Петрович, зная, что ему не до смеха.

— Счастье будет, богатство будет, — бормотала Зульфия, щупая его ладонь шершавыми пальцами. — Богатый будешь, детей красивых заведешь…

— Каких детей? Какое счастье? — вдруг прорвало его. — Смеешься, да?

Зульфия смотрела на него черными молодыми глазами, странно блестевшими в складках морщин.

— Как можно, дорогой? Линии не врут. Что у тебя стряслось? Расскажи Зульфие, она поможет…

— Что стряслось? Влюбился, как идиот, — шептал Петр Петрович, и вправду чувствуя себя идиотом. — В шкoльницу. Даже сказать ей не могу…

Зульфия сверкнула молодыми глазами.

— Тааак. А ну-ка дай руку, дорогой, — сказала она, хоть рука Петра Петровича и так была в ее руке. — Неееет… Линии не врут, не врут… Будут тебе счастье, будет удача, все будет, дорогой! Но только надо уметь пользоваться!..

— Как? Как пользоваться? — чуть не крикнул Петр Петрович.

Пол вдруг поплыл перед глазами, и он ухватился за ограду.

— Что с тобой?

— Ооох. Голова закружилась… Совсем негодный стал… Говори быстрей, как пользоваться!

— Сейчас, дорогой, сейчас. Линии непростые, плетение хитрое, тройное… Ага! Тааак, тааак… Слушай меня внимательно. Вот что линии сказали Зульфие: иди сейчас — слышишь, прямо сейчас! — иди во двор дома на высокой горе. Там твое счастье тебя ждет. Проворонишь — твоя беда. Поймаешь — твоя удача. Все понял?

— На какой еще горе?

Петр Петрович хотел было скривить губы в усмешке, но не смог.

Рядом был только один дом на высокой горе: пятиэтажка, стоящая у обрыва. Ее так и называли: «дом на горе».

В дикой надежде невесть на что он вырвал руку у Зульфии, сунул ей мятую купюру (явно меньше, чем та рассчитывала) и побежал к обрыву.

«Совсем спятил», — глумился он над собой, взлетая по ступенькам. — «С того обрыва и убиться толком не выйдет…»

Двести раз сказав себе, что он не верит во все эти штучки, а пришел просто так, Петр Петрович влетел, запыхавшись, во двор того самого дома и стал мерить его шагами из конца в конец. В голове гудел странный ватный гул.

«Подожду часик… нет, два», — думал он. — Все равно погода хорошая, солнышко…»

***

Не успел он отмерить двор из конца в конец, как наткнулся на Машу, выходящую из-за угла.

В руке у нее висела тяжелая авоська.

— Ээээ, — замычали они хором, застыв, как вкопанные. — Ээээ…

здрасьте! — первой сказала Маша.

— Привет! Вот так встреча! — произнес (и даже довольно внятно) Петр Петрович.

— А вы тут… что?

— Да так… гуляю, воздухом дышу. Погода вон какая… А ты?

— А я тут живу, вот в этом доме.

Они замолчали. Маша опустила глаза.

— Ты что же сумки такие таскаешь? — опомнился Петр Петрович. — Что, и в гору тащила? Давай, помогу донести.

— Да ладно… хотя… Спасибо, — улыбнулась Маша, передавая ему авоську. В ней было килограмм десять или больше. — Я привыкла, мне не тяжело. Ну, почти…

Они пошли к дверям. «Ай да Зульфия, — думал Петр Петрович, чувствуя холодок в печенках. — Ай да гадалка. И что мне теперь делать?…»

Маша продолжала улыбаться, глядя в ноги.

Сейчас она была совсем другой, чем на уроках — в простой одежде, без макияжа, с узлом волос на макушке.

— Вы часто тут гуляете? — спросила она.

— Я? Да… то есть нет. Представляешь, рядом живу, а тут, на горе, не бываю никогда… то есть редко… Вот и решил прогуляться…

(«Что я несу?… «)

— Классно… А хорошо, что я вас встретила. Так помогли, спасибо!… А то бабуля позвонила, сказала зайти фруктов купить… хочет пирог печь фруктовый… Я привыкла носить, но по лестнице тяжеловато. У нас ведь лифта нет… — говорила Маша, по-прежнему глядя вниз.

— Какой этаж?

— Пятый.

— Ого. Ну, зато сердце крепкое будет.

— И ноги.

— Ага.

Они рассмеялись. Потом Маша подняла взгляд:

— А… можно спросить одну вещь?

— Какую?

— А у вас откуда корни? Ну… в смысле, кто у вас предки по национальности?

— А что? Чего ты спрашиваешь?

— Ну… Просто у вас внешность такая… необычная.

— Необычная? Почему?

— Ну… не знаю. По-моему, у вас такой типаж особенный… нордический…

Петр Петрович чуть не задохнулся.

«Опять издевается» — взвыло у него внутри…

Он посмотрел на Машу.

И (это было, будто он проснулся, и вместо кошмара увидел свою комнату) — и вдруг понял, что та не издевается.

Маша была вполне серьезна. И она тоже стеснялась.

Петр Петрович вдруг понял и это, — и растерялся.

Он и раньше был растерян, а сейчас и подавно не знал, что с этим всем делать.

— У меня действительно прабабушка шведка, — сказал он. — Ханна Блюм, мещанка города Выборга…

— Ну вот, видите, — все так же улыбалась Маша. — Вы похожи на моего любимого актера Хельмута Грима. «Кабаре» видели? А «Гибель богов»?… Мы пришли.

Загремев ключами, Маша открыла облезлую дверь с подковой на номере.

— Проходите, — сказала она. — Фруктов покушаем. Ну пожалуйста!..

«Она просит меня остаться… «­

Он вошел в квартиру и стал, как истукан, у порога. «Как там говорили в «Кабаре» — взять приступом…»

— Давайте, я отнесу… А вы проходите, раздевайтесь… Останетесь, да? Проходите! Ну чего вы?..

Петр Петрович стоял на том же месте.

Маша смотрела на него своими чертячьими глазами, которые были сейчас не чертячьи, а матовые и стеснительные, и чертинка спряталась в них где-то глубоко в черноте зрачков…

«…Приступом…» — думал он.

Потом шагнул на деревянных ногах к Маше, ухватил ее за талию и чмокнул в губы.

Маша выронила авоську с фруктами. Те раскатились по полу.

Думая о том, почему он не успел ничего почувствовать — ни испуга, ни страсти, — Петр Петрович сжал Машу покрепче и чмокнул снова.

Потом снова, снова и снова — все более длинно, и требовательно, и влажно…

С каждым поцелуем изумленные Машины губы раскрывались все шире, и их сладкая сила жгла все больней.

На седьмой-восьмой раз он проник вовнутрь и залип в ней всем ртом, отлетая куда-то в искрящееся марево без верха и низа.

Его губы и язык выкусывали, вылизывали и высасывали Машу, и она подчинялась, подвывая под его напором. «Если остановиться — нужно будет говорить», — думал Петр Петрович, пугаясь по-настоящему.

Чтобы заглушить испуг, он налетел на Машу с тройной силой, вгрызаясь в ее дрожащий, как струна, язык. Маша застонала и обмякла у него в руках.

Он лизал ее, как опытный развратник, сознавал это и распалялся все больше. Он вдруг понял, что Маша совсем неопытна, переполнился кипучим умилением и стал покрывать влажными присосами ее щеки, глаза и виски. Через пять минут она вся блестела, будто ее обсосали, как леденец.

Задохнувшись, Петр Петрович отлип от нее, и Маша открыла глаза.

Полминуты или больше они смотрели друг на друга, не говоря ни слова.

Потом Петр Петрович стал расстегивать ей блузку. У него это получалось плохо, будто он был пьян. Маша недоверчиво смотрела на его руки.

Он оголил ей грудь, большую, изобильно-взрослую, с припухлыми коричневатыми сосками. Почему я не знал, что у нее такая грудь?… А, она просто не носит лифчика… Да все я знал на самом деле!… Боже, какая хрень лезет в голову…

Оголив ее полностью, он уставился на мохнатую Машину срамоту, проросшую лиловыми лепестками — и вдруг все понял.

Маша стоит передо мной полностью голой… — думал он.

Маша. Стоит. Передо мной. Полностью. Голой…

Его обожгло внутри, будто он глотнул одеколона.

Подняв взгляд, Петр Петрович наткнулся на чернющие Машины глаза, обжегся втрое сильней — и вдруг канул в ватный гул, залепивший глаза и уши…

***

— Вы в порядке?..

Из ватного гула очертились сиськи. Они свесились над Петром Петровичем, как надувные шары.

Чуть выше блестели знакомые черные глаза.

«Маша. Голая. А я… что? Обморок? О нееееет…»

Это было так невыносимо стыдно, что он громко застонал. Получилось выразительно, как у смертника.

— Вам плохо? Сердце? Вызвать скорую? — Машин голос звенел таким беспокойством, что ему стало еще стыднее. — Вы, главное, не волнуйтесь. Все будет хорошо…

— Не надо скорую. Не сердце, — прохрипел Петр Петрович, подтягиваясь к спинке дивана.

В голове шумело, как с бодуна.

— Нет? Точно? По-моему, лучше все-таки вызвать…

— Нееееет! — взвыл вдруг Петр Петрович, как раненый тигр. Маша подпрыгнула. — Нет… Прости меня. Ты… иди сюда.

Маша подошла к нему и присела на край дивана. Она как была, так и осталась полностью голой.

— Все просто, — говорил он глухо и равнодушно, ибо уже нечего было терять. — Я влюбился в тебя, как шкет. Увидел тебя без всего, разволновался и упал в обморок. Как дама-истерика… Помнишь, где такая была?

— Мистерия-буфф, — тихо отвечала Маша.

С каждым словом Петра Петровича ее глаза делались все шире и темней.

— Вы. Влюбились. В меня. И. Упали в обморок? — шептала она, будто читала заклинание. — Мне признавались шесть раз, но никто еще не падал в обморок от любви… Охренеть… Шесть раз, а вы — седьмой. Счастливое число…

Снова, как и тогда, на лестнице, Петр Петрович почувствовал, будто просыпается от кошмара.

— Бабушка мне говорила… недавно, вот прямо сегодня… Говорила: не верь тому, кто будет корчить из себя крутого мачо. Верь тому, кто упадет в обморок от любви к тебе, — пораженно шептала Маша, глядя на него огромными блестящими глазами.

Потом нагнулась к нему и осторожно, будто боялась обжечься, поцеловала в губы.

Ее плечи, ее грудь с припухлыми коричневатыми сосками, все ее матовое бархатное тело были совсем рядом, прямо под носом…

Петра Петровича окутал сладкий ужас.

«Это бред, — думал он. — Я валяюсь в обмороке, и мне мерещится моя мечта…»

В бреду можно все, вдруг решил он.

И с силой привлек к себе Машу, будто прыгнул в омут…

Через пять минут она лежала под ним, раскоряченная, распахнутая всей голой стыдобой, и стонала, полуприкрыв глаза.

Петр Петрович вдавливался во влажные недра ее тела. Он знал, что ей не может быть приятно, потому что минуту назад она стала женщиной, и на розовых щеках блестели слезинки, — но она изо всех сил старалась показать, как ей приятно и хорошо, и это било больней любой ласки.

Она изнутри была узкой, упругой, скользящей, обжигающе-сладкой; член искрил в ней, как оголенный провод, и вместе с ним искрили все нервы, от пяток до макушки. Петр Петрович был весь, с ног до головы, как короткое замыкание. Разъебанная Маша корчилось в разрядах его тока…

Потом он облизывал и обцеловывал ее с головы до пяток, до маленьких сладких пальчиков на ногах, смакуя каждый миллиметр разгоряченной кожи. Обожание клокотало в нем, как в топке. Бедная Маша барахталась в его ласках, как в кипятке, и выла густым, матерым воем, неведомо откуда прорвавшимся у нее. Он скреб по нервам, этот вой, как ястребиные когти, и Петр Петрович леденел блаженным ужасом, влизываясь в липкую Машину пещерку…

***

Несколькими часами спустя Петр Петрович и Маша, счастливые, как котята после обеда, шли в обнимку мимо рынка. Они говорили о Пастернаке и каждую минуту целовались, залипая друг в друге, пока не кончался воздух.

У ворот по-прежнему сидела Зульфия.

— Погоди, я сейчас, — сказал Петр Петрович и подошел к гадалке. Маша смотрела, как они о чем-то говорят, и потом он дает ей деньги, улыбаясь во весь рот…

— Вы что, знакомы? — спросила она, когда тот вернулся.

— Маша, — торжественно сказал Петр Петрович, — ты веришь в мистику?

— Смотря в какую. А что?

— Я не верил. До сегодняшнего утра…

Он начал рассказывать ей про утреннее гадание.

С каждым его словом Машины красивые брови поднимались все выше и выше, а рот растягивался в улыбку.

— … это невероятно! Я бы сам не поверил… что такое? Чего ты сме…

— Ааааа! — не выдержав, Маша смеялась своим звонким смехом, от которого Петра Петровича пробрали сладкие мурашки. — Ахахаха… Ай да бабушка!

— Бабушка?!..

— Ну да. Это же бабушка моя родная… Я ей все мозги проела тем, что влюбилась в вас и не знала, как мне быть. А она, значит, решила устроить наши дела… Охренеть… Ахахаха! Бабуль, ну ты даешь! — крикнула Маша Зульфие.

Та помахала им рукой, сверкнув молодыми глазами.

Петр Петрович, открыв рот, глядел то на одну, то на другую.

Потом обнял Машу и влип поцелуем в щеку, розовую от смеха.

— Как я люблю твой смех, — сказал он. — И какая у тебя потрясающая бабушка.

Рейтинг
( 1 оценка, среднее 5 из 5 )
Добавить комментарий